Неточные совпадения
В один стожище
матерый,
Сегодня только сметанный,
Помещик пальцем ткнул,
Нашел, что сено мокрое,
Вспылил: «
Добро господское
Гноить? Я вас, мошенников,
Самих сгною на барщине!
Пересушить сейчас!..»
Засуетился староста:
— Недосмотрел маненичко!
Сыренько: виноват! —
Созвал народ — и вилами
Богатыря кряжистого,
В присутствии помещика,
По клочьям разнесли.
Помещик успокоился.
Прилетела в дом
Сизым голубем…
Поклонился мне
Свекор-батюшка,
Поклонилася
Мать-свекровушка,
Деверья, зятья
Поклонилися,
Поклонилися,
Повинилися!
Вы садитесь-ка,
Вы не кланяйтесь,
Вы послушайте.
Что скажу я вам:
Тому кланяться,
Кто сильней меня, —
Кто
добрей меня,
Тому славу петь.
Кому славу петь?
Губернаторше!
Доброй душеньке
Александровне!
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все
добрые люди увидят, что мама и что
мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
И там же надписью печальной
Отца и
матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в
добрый час
Из мира вытеснят и нас!
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора.
Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он
добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Месяца три назад хозяйственные дела молодой
матери были совсем плохи. Из денег, оставленных Лонгреном,
добрая половина ушла на лечение после трудных родов, на заботы о здоровье новорожденной; наконец потеря небольшой, но необходимой для жизни суммы заставила Мери попросить в долг денег у Меннерса. Меннерс держал трактир, лавку и считался состоятельным человеком.
Кабанова. Ведь от любви родители и строги-то к вам бывают, от любви вас и бранят-то, все думают
добру научить. Ну, а это нынче не нравится. И пойдут детки-то по людям славить, что
мать ворчунья, что
мать проходу не дает, со свету сживает. А, сохрани Господи, каким-нибудь словом снохе не угодить, ну, и пошел разговор, что свекровь заела совсем.
Понемногу она стала привыкать к нему, но все еще робела в его присутствии, как вдруг ее
мать, Арина, умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей
матери любовь к порядку, рассудительность и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой
добрый и скромный… Остальное досказывать нечего…
«Странный человек этот лекарь!» — думала она, лежа в своей великолепной постели, на кружевных подушках, под легким шелковым одеялом… Анна Сергеевна наследовала от отца частицу его наклонности к роскоши. Она очень любила своего грешного, но
доброго отца, а он обожал ее, дружелюбно шутил с ней, как с ровней, и доверялся ей вполне, советовался с ней.
Мать свою она едва помнила.
Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды
добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях
матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь.
— Дядя мой, оказывается. Это — недавно открылось. Он — не совсем дядя, а был женат на сестре моей
матери, но он любит семейственность, родовой быт и желает, чтоб я считалась его племянницей. Я — могу! Он —
добрый и полезный старикан.
Вот в какое лоно патриархальной тишины попал юноша Райский. У сироты вдруг как будто явилось семейство,
мать и сестры, в Тите Никоныче — идеал
доброго дяди.
— А то вот и довели себя до
добра, — продолжала бабушка, — если б она спросила отца или
матери, так до этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
— Друг мой, не претендуй, что она мне открыла твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она с
добрым намерением — просто
матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна, я вам говорил.
— То есть ты подозреваешь, что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не думаешь ли ты, что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду? О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем
добра. И даже вот теперь, когда так поправились и мои средства, я бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с
матерью помогать тебе.
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при
матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя
мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не было; и если я когда видел
добрую женщину, то тогда, смотря на
мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
Добрый купец и старушка,
мать его, угощали нас как родных, отдали весь дом в распоряжение, потом ни за что не хотели брать денег. «Мы рады
добрым людям, — говорили они, — ни за что не возьмем: вы нас обидите».
Но ужаснее всего показался ему этот стареющийся и слабый здоровьем и
добрый смотритель, который должен разлучать
мать с сыном, отца с дочерью — точно таких же людей, как он сам и его дети.
Он не только вспомнил, но почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился Богу, чтоб Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях
матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда
добрым и никогда не огорчать ее, — почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать друг друга в
доброй жизни и будут стараться сделать всех людей счастливыми.
Был он старше меня годов на восемь, характера вспыльчивого и раздражительного, но
добрый, не насмешливый и странно как молчаливый, особенно в своем доме, со мной, с
матерью и с прислугой.
— Что ты, подожди оплакивать, — улыбнулся старец, положив правую руку свою на его голову, — видишь, сижу и беседую, может, и двадцать лет еще проживу, как пожелала мне вчера та
добрая, милая, из Вышегорья, с девочкой Лизаветой на руках. Помяни, Господи, и
мать, и девочку Лизавету! (Он перекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес, куда я сказал?
Мать моя
добрая, она простит, она поймет, а я умираю — мне не к чему лгать; дай мне руку…» Я вскочил и вон выбежал.
— Ты, Акулина, девка неглупая, — заговорил он наконец, — потому вздору не говори. Я твоего же
добра желаю, понимаешь ты меня? Конечно, ты не глупа, не совсем мужичка, так сказать; и твоя
мать тоже не всегда мужичкой была. Все же ты без образованья, — стало быть, должна слушаться, когда тебе говорят.
Если бы твоя
мать была Анна Петровна, разве ты училась бы так, чтобы ты стала образованная, узнала
добро, полюбила его?
Лопуховы бывают в гостях не так часто, почти только у Мерцаловых, да у
матери и отца Мерцаловой; у этих
добрых простых стариков есть множество сыновей, занимающих порядочные должности по всевозможным ведомствам, и потому в доме стариков, живущих с некоторым изобилием, Вера Павловна видит многоразличное и разнокалиберное общество.
А все-таки дочь; и теперь, когда уже не представлялось никакого случая, чтобы какой-нибудь вред Веры Павловны мог служить для выгоды Марье Алексевне,
мать искренно желала дочери
добра.
— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об
добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое
добром называется. Понимаешь? Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе
мать.
Когда Верочке было десять лет, девочка, шедшая с
матерью на Толкучий рынок, получила при повороте из Гороховой в Садовую неожиданный подзатыльник, с замечанием: «глазеешь на церковь, дура, а лба-то что не перекрестишь? Чать, видишь, все
добрые люди крестятся!»
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной
матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и
добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
— Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же
добра хочу. Ты не знаешь, каковы дети милы
матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна, сама увидишь, что к твоей пользе. Веди себя, как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Что, моя милая, насмотрелась, какая ты у доброй-то
матери была? — говорит прежняя, настоящая Марья Алексевна. — Хорошо я колдовать умею? Аль не угадала? Что молчишь? Язык-то есть? Да я из тебя слова-то выжму: вишь ты, нейдут с языка-то! По магазинам ходила?
Я воротилась к
матери, она ничего,
добрая, простила меня, любит маленького, ласкает его; да вот пятый месяц как отнялись ноги; что доктору переплатили и в аптеку, а тут, сами знаете, нынешний год уголь, хлеб — все дорого; приходится умирать с голоду.
Моя
мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно
добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец мой был почти всегда прав, и дело оканчивалось его торжеством.
Добрая, милая девушка, очень развитая, пошла замуж, желая успокоить свою
мать; года через два она умерла, но подьячий остался жив и из благодарности продолжал заниматься хождением по делам ее сиятельства.
Жизнь кузины шла не по розам.
Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень
добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
Княгиня осталась одна. У нее были две дочери; она обеих выдала замуж, обе вышли не по любви, а только чтоб освободиться от родительского гнета
матери. Обе умерли после первых родов. Княгиня была действительно несчастная женщина, но несчастия скорее исказили ее нрав, нежели смягчили его. Она от ударов судьбы стала не кротче, не
добрее, а жестче и угрюмее.
Добра-добра, а все-таки не родная
мать.
— Прощайте, братцы! — кричал в ответ кузнец. — Даст Бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду по моей грешной душе. Свечей к иконам чудотворца и Божией
Матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами. Все
добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! Прощайте!
Вместе с детьми это составляло около семнадцати рублей в месяц, и это благодаря усиленным стараниям двух — трех
добрых людей, которые чтили память отца и помогали
матери советом…
— Лучше бы уж его в Сибирь сослали, — думал он вслух. — Может, там наладился бы парень… Отец да
мать не выучат, так
добрые люди выучат. Вместе бы с Полуяновым и отправить.
— Главная причина:
добрый человек, а от
доброго человека и потерпеть можно. Слабенек Харитон Артемьич к винцу… Ах, житейское дело! Веселенько у вас поживают в Заполье, слыхивал я. А не осужу, никого не осужу… И ты напрасно огорчаешься,
мать.
Ночь идет, и с нею льется в грудь нечто сильное, освежающее, как
добрая ласка
матери, тишина мягко гладит сердце теплой мохнатой рукою, и стирается в памяти всё, что нужно забыть, — вся едкая, мелкая пыль дня.
— Ты,
мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут, чего
доброго…
Маленькие цыплята лысены бывают покрыты почти черным пухом.
Мать не показывает к детям такой сильной горячности, как
добрые утки не рыбалки: спрятав цыплят, она не бросается на глаза охотнику, жертвуя собою, чтобы только отвесть его в другую сторону, а прячется вместе с детьми, что гораздо и разумнее.
Только с
матерью своею он и отводил душу и по целым часам сиживал в ее низких покоях, слушая незатейливую болтовню
доброй женщины и наедаясь вареньем.
Смиренный заболотский инок повел скитниц так называемыми «волчьими тропами», прямо через Чистое болото, где дорога пролегала только зимой. Верст двадцать пришлось идти мочежинами, чуть не по колена в воде. В особенно топких местах были проложены неизвестною
доброю рукой тоненькие жердочки, но пробираться по ним было еще труднее, чем идти прямо болотом. Молодые девицы еще проходили, а
мать Енафа раз десять совсем было «огрузла», так что инок Кирилл должен был ее вытаскивать.
— Отец да
мать не выучат —
добрые люди выучат… Что же, разве мы цыгана, чтобы словами-то меняться?.. Может, родниться не хочешь?
— Мечтание это, голубушка!.. Враг он тебе злейший, мочеганин-то этот. Зачем он ехал-то, когда
добрые люди на молитву пришли?.. И Гермогена знаю. В четвертый раз сам себя окрестил: вот он каков человек… Хуже никонианина. У них в Златоусте последнего ума решились от этих поморцев… А
мать Фаина к поповщине гнет, потому как сама-то она из часовенных.
Хоть и сердитая и на руку быстрая
мать Енафа, а только Аглаида сердцем почуяла, что она
добрая.
Сейчас Маремьяна писала в Тверь к
матери того, который, вероятно, уже сочетался законным браком с дочерью меньшого из Квятковских. — Сообщая этот удовлетворительный, отрадный отзыв куда следует, поручила мне наскоро сказать спасибо сердечное
доброму человеку, который доставил ей эту справку.